Стечение обстоятельств 19.05.2015 08:22 – 10.11.2019 12:11
Комментарий на один комментарий
Стечение обстоятельств
19 Февраля 2015
Древнейшим достоверным сообщением о русах в восточной литературе общепризнано известие Ибн-Хордадбеха. Арабские известия нередко страдают анахронизмами и все упоминания русов-русских ранее ΙX века общепризнано всерьез не воспринимаются ни в отечественной, ни в зарубежной науке. Знатоки не исключают случаев обращения восточных авторов и компиляторов, современников исторической Руси, к ираноязычным этнонимам, типа роксоланы, рохо-, рухсасы, когда речь шла и о событиях времен, предшествующих Руси, русскому этнониму. Другой пример переносов подобного рода известен в связи с кавказскими цанарами, просившими в середине 9 века помощи у некоего царя славян, под которыми вероятно следует понимать царя предков абхазо-адыгов, практиковавших, как и славяне урновую кремацию. Термин сакалиба видимо неоднократно употреблялся арабами расширительно к населению Восточной Европы, севернее Кавказа, вне рамок узкославянской этничности (говорить о сколько-нибудь заметных славянах юго-восточнее Средних течений Донца и Дона, восточнее Верхней Волги и Средней Оки не приходится). То есть восточные славяне также могли бы быть интерпретированы в далеком прошлом такими же русами-русскими, как и в своем XΙ веке. Также случалось и происходит иногда неверное понимание, прочтение источников, например, греческого определения «красный» («красные хеландии»).
И Греки (наряду с литературным рос), и арабы, по их же словам по примеру греков (кажется у ал-Мас’уди), обзывали и германцев, и славян «рыжими» или «краснокожими, краснорожими», просто «красными» (от характерного кровянистого загара блондинов), каковые понятия в индоевропейских языках могут обслуживаться одним и тем же праиндоевропейским корнем, быть схожи внешне, как и по сути (славянское русъ, русый «желтоватый, рыжеватый, красноватый» от рудс-). Но если бы восточные славяне соблаговолили воспринять это свое прозвище (которое в одном ряду с «черными», «чернокожими», «желтыми», «желтокожими», нигерами, «желтоголовыми» и т.п.) в качестве самоназвания, то где-то к концу XΙ века (для хронологии ПВЛ) или уже в первой половине столетия, в его начале (для «Русской Правды» Ярослава и «Слова о законе и благодати») рускими запросто могла бы оказаться и большая их часть, а не только одни поляне (яже ныне завомая Русь). Ибо среди сплошь «желтовато-рыжеватых» один таковой вроде бы лишен какого-то особого смысла. И с рудой, рудым (довольно популярный корень в названиях рек), рдяным, рудрым, рыжим, ржавым русый в значении уже разошелся. Наконец, судя по всему представление о «рыжести» или «краснокожести» именно исторических русов, а не кого-то ещё (посол в Константинополе Лиутпранд Кремонский узнает в греческих роусиос норманнов, хотя у самих греков понятие «рыжие, красные» могло быть шире представления о росах, включало в себя и норманнов в том числе – русии и мавры «рыжие и черные» у Константина Багрянородного; арабские же «огнепоклонники»-русы, название коих включает в себя уже как-будто все известные словесные вариации, резко противопоставлены кому-либо и сакалиба) возникло в результате обыгрывания в других языках (через частое посредничество прибалтийско-финских языков – руотси-роотси) профессионального термина викингов-варягов (ruþ, roþ, roþs-), беспрестанно беспокоивших своих соседей с началом Эпохи Викингов, и превращавшегося у других народов (вначале у финнов и славян) в собственно этнологическое название этих викингов-варягов. Славяне со своей стороны видимо изменили только фонетическую сторону вопроса (они были сами такими же одинаково «рыжими» и «краснокожими» как и викинги) и довольно существенно (в принципе могло быть бы и как-нибудь вроде руц-, на что обращалось иногда внимание историков, во избежание что ли тождества с родным славянским русъ-русый, но правда тогда бы это напоминало руки-руци) и наверно по мере оседания и мирной славянизации, растворении варягов в Среднем Поднепровье, создания здесь земли-государства. Греки и арабы удачно подчеркнули свое внешнее отличие от северных варваров, воспользовавшись созвучием славяно-финских и германских слов.
Ориентирами для фонетического приближения у славян и в языке самих варягов могли бы послужить даже несколько омонимов (кроме русого «с краснинкой» или «красного, рудого» цвета, всегда считавшимся красивым – рудый, рудрый, червоный) с разными значениями, удовлетворяющих самосознание творцов и жителей новой земли. Это прежде всего индоевропейские корни, наряду с германской протоосновой слова русь, развивающие понятие «движения», «течения (падения) воды», как в славянском русле.
Фонетическую адаптацию очевидно испытал длинный перечень северных неславянских племен, среди которых органично смотрится и русь: корсь (курши), ливь (лииви), чудь (тиуди), водь (ваддя), сумь (суоми), ямь (яэми), весь (бепся) – их славянское произношение удачно соответствовало славянской собирательной форме. Кроме них, собирательная форма, уже чаще без заметной адаптации была применена может на протяжении двух веков славянской книжной учености на Руси к выдающимся явлениям неславянской народо-географии, в том числе исторического значения: латынь (латыняне – Запад), мурь (мавры – Африка, античная Ливия), сурь (сирийцы – Восток, Азия), скуфь (скифы – Великая Скуфь на месте Руси в прошлом). Но может хотя бы появление форм серебь и донь в отношении достаточно знакомых, если не родственных русским обществ стало обратным отражением наверное не запланированной с изначала славянами славянизации варяжской по происхождению руси, следствием популяризации грамматической формы, в норме которой переосмысливалось, домысливалось в новых этнических условиях, на новом месте слово русь. Так образом, Русь вплетается в ткань мировой истории.
Следует, добавить что такая «красивая», почти всепримиряющая норманизм с антинорманизмом возможность славянского переосмысления слова русь может лишь дополнять незыблемый принцип roþs- > ruotsi > русь, все вариации можно поставить под сомнение кроме него, где название норманнов переноситься на иерархическую политическую систему, которую они возглавляли как главный, верховный род (племя), превращаясь в славянской среде в славянских полян (до русов на Киевщине не прослеживается каких-либо существенных археологических образований, равнозначных даже самому малому союзу племен радимичей, хотя поляне наверняка существовали, но были обижаемы от окольних, и видимо малочисленны – через будущую Рускую землю в то время проходили границы археологических культур), на небольшую изначально компактную область дислокации верховного рода руси-полян в Днепровском бассейне. Исчезновение масштабной практики полюдья и государственных дальних походов (крупномасштабных социально-политических практик, опирающихся на раскинутую сеть военно-торговых поселений разной величины), рост городов и их независимости, т.е. политический распад Русьской земли оставляет для русьского имени сферу приложения в культуре и этничности, прежде всего полян, рядовых общинников, людской массы Поднепровья, процесса начавшегося раньше всего в среде говоривших по-славянски и использующих славянские имена выходцев из Скандинавии второго-третьего поколений: Святослав Игоревич, Мстислав и Лют (Хлют, Лиут, если это не одно лицо – славянский Слава по-скандинавски) Свенельдичи, Добрыня – брат Малуши-Мальмфриды. Схожую филологическую ситуацию можно наблюдать с историей цепочки социологизма болгары-боляре-бояре, где конечный продукт также может производить впечатление естественного автохтонизма.
И все же, быстроте славянизации явления, свершившегося в среде коренного славянского населения в Среднем Поднепровье, Руской земле, по-видимому уже на протяжении X века, где до того скандинавское археологическое присутствие не прослеживается, (примерно в два раза или даже быстрее, чем у болгар на Дунае), даже на фоне возрастания к середине столетия амплитуды присутствия скандинавов в Восточной Европе в целом (Игорь, Святослав, Владимир в летописи зовут в походы варягов из-за моря или вспомним имя второго человека у русов после Святослава в болгарской войне – Ингмар), остававшимися для сторонних наблюдателей такими же русами как и прежде, вторит ещё один пример лингвистического перевоплощения с раннеславянской, в период освоения Балкан, ассимиляцией названия латинского праздника розалий (от роза «цветок розы»), оказавшимися русалиями, русальцами, русальскими дружинами и русалками. Быстроте на фоне не только не исчезновения, а наоборот, процветания по прибытии русов коренных этносоциальных организмов, растворения руси в полянах (можно даже как-будто говорить о динамике «карьерного роста» полян – из середины списка племен похода Олега они перемещаются в начало, непосредственное соприкосновение с русью в списке похода Игоря), с сохранением местами и временами составляющих элементов (поляне у летописца выглядят вполне ему современными, а в Галиче XII века надпись сделана устаревшим с IX века футарком), возникновения не редкой ситуации двойственного русско-полянского самосознания, патриотизма. Видимо налаживание достаточно лояльных, дружественных отношений с местными путем инкорпорации переходящих на славянский скандинавов в местную этносоциальную общность, прежде всего, её «знать» и способствовало той быстроте явления. На каком-то этапе процесса (до яже ныне завомая русь) этот словесный дуумвират мог бы дополняться по смыслу более прямолинейно социологически – «знать, воины» и «простые общинники, гражданское население, пахари» – каковой смысл мог также вкладываться и в отношение русин–словенин Руской Правды (уместно вспомнить и сюжет одной из древнейших былин о состязании оратая Микулы Селяниновича с дружиной Ольги-Вольги). Но родовые этнологические стереотипы всецело определяли представления летописца, его современников и предшественников относительно русского вопроса – какую бы социальную нишу или городище не занимали скандинавы, приживаясь среди славян, они в них и превращались (а «навстречу» им славяне, живущие в Руси, превращались в русских). Совершенно аналогично и где-то почти синхронно французоговорящим норманнам Нормандии, куда они, правда, пришли, что называется, почти «на все готовое», заняли уже существующую ступень феодальной лестницы и лишь акцентировали её в пространстве Франции своим экзоэтнонимом. В этом филологическом смысле Русь наверное чуть дальше от Руслагена и roþs-карлов, чем Нормандия от норманнов.
Но снова напомню, даже если добрая половина всех ранних упоминаний русов в источниках соотносима с понятиями типа латинского russos «рыжеватый» (к которой половине в частности не относится греческое библейское рос), без этнонима русь «варяги», затем «поляне» аллегория русости у славян (замеченная в прилагательных и личных именах-прозвищах), если стоит вести речь об её сколько-нибудь заметном воздействии или воздействии других примеров со «стечением вод», хотя бы уже в пору очевидной славянской ортодоксальности Руси (пишущей по-славянски), наверняка так бы и осталась не востребованной.
Трудно подозревать искренне верующих людей средневековья, авторов летописей в откровенном вранье, ибо в религиозной душе своей они чтили и побаивались пожалуй единственно важного для них цензора – Бога. И скорее могли быть склонны, как и все люди во все времена, выдавать видимость за действительность. Летописные известия опирались на память поколений, передававшуюся на протяжении почти полутора столетий изустно, где миф и легенда, реальность и её неоднозначные оценки могли причудливо со временем переплетаться и дополнять друг друга.
Так, в памяти древнерусской элиты существовала легенда об основателе рода под скандинавским именем Хрёрикр, поскольку его славянизированная форма Рюрик впервые востребована в именослове рода в 1060-х годах – выросший в Новгороде Ростислав Владимирович так назовет своего первенца, старшего правнука Ярослава Мудрого. А имена реальных, достоверно известных летописцам по письменным данным отцов-основателей династии Володислав (западнославянское «владеющий славой»), Святослав (восточнославянское «совершенно/идеально/полно-славный») и Володимер (вероятная калька с германского Вальдмар «властью знаменитый») являются точным эквивалентом или близки скандинавскому «Славой могущественный» и возможно отбирались не случайно. Поскольку Рюрик, даже легендарный, видимо не княжил в Киеве и Хельги («посвященный, ведающий, пророчащий») пришел в него, будучи уже зрелым, первый славянский, местный по происхождению митрополит на Руси Ларион вспоминает киевских князей (каганов – возможно по местной же восточнославянской традиции) с выросшего на Киевской земле старого Игоря (Ингорь или Ингварь), то есть «древнего» или «деда» (приводится триада внука, деда и отца), вроде бы «древнего» (за ним славный Святослав), но в таком перечне как бы и явного «дедушку» (угадывается популярный фольклорный топос из трех поколений рода), к тому же – мужа христианки Ольги (христианку бабу Ользу упоминает второй по старшинству древнерусский писатель – Яков Мних), что в целом более важно для жанрового оттенка «Слова», не равнозначного историологической направленности «Повести» (откуду рускаа земля…). Пожалуй, можно еще пофантазировать на тему о том, что русская история до Игоря и Ольги по летописи не просто легендарна, она явно смешана с мифами, чрезчур приблизительна и по фактам, и по датам. И этот рубеж, нащупывающийся по летописи, отражается неким образом и у Лариона. Рубеж, за которым бесписьменное прошлое, где русы ещё только выучивались говорить по-славянски, могло быть слишком вариативно и историку-летописцу его нужно преодолевать всеми правдами и неправдами, а митрополит-публицист его не касается. Может даже показаться, что здесь завуалированно определенное отношение к старым памятным временам установления контактов, особенно если мотив, например, смерти Вещего Олега сложился в дохристианское время. Ведь пересказанное летописью славянское предание творчески перерабатывает видимо через скандинавское посредство древний сюжет, известный ещё по месопотамской версии мифа о ранении от укуса спрятавшейся в трупе змеи, оборачивая значение имени Хельги против его носителя. Хотя здесь со временем могла иметь место и чисто фольклорная инсценировка, обработка уже к тому же испытавшая влияние христианства, индифферентная к легендарной личности князя Олега (не исключено – собирательному образу, персонажу греко-русского договора впитавшему память и о других, забытых варяжских князьях). По крайней мере, летописец кажется стремиться излагать материал объективно, приводя по возможности мнения разных сторон по тем или иным вопросам (князь Игорь – волк), и негатива к устроителю Руси, как бы и предугадывающему, и констатирующему, провозглашающему словами очевидца начала XII века принцип формирования русской идентичности на столетия (и прочи прозвашася русью) и роль в этом Киева (русская метрополия), негатива к нему в летописи не прослеживается (вспомним и литературную параллель между Вышгородом и Солунью, где лежат мощи русских святых князей и Святого Дмитрия и отождествление с Дмитрием Олега, осаждающего Царьград).
Справедливо замечено, что даже Кий (славянское куй>кый>кий «палка, дубина, посох, шест, свая, столб» (?), в родстве с ковать) с ближними, выглядит в целом более исторично, чем самые первые Рюриковичи, при том что каких-то конкретных фактов о Кие почти не приводится, ну кроме разве что за общими местами эпохи бесписьменности о прародителе можно угадать в нем «смотрителя» перевоза через Днепр. Но полянский патриот верил в историчность «предка» рода-племени кыян, обобщенно воплощающего в себе заслуги поколений родовых лидеров, как то и «мировое» признание в Царьграде, но выглядящего, тем не менее, очень эпонимно и довольно оттопонимично (раннеславянские куев-кыев-, хорев-, щекав- горы, река лубеди «белесая»(?)), и соответствующим образом оформил в общем-то целиком фольклорный, но и не сказочный, на подобие генеалогических легенд материал о нем, как об историческом деятеле. Подобие было почти достигнуто, но вряд ли может быть преодолено, поскольку летопись не называет ни одного приемника Кия (каковые известны, например, у польского Пяста), что оправдывает-таки поиски основ имен прародителей кыян в ландшафте и особенностях культуры (ср. Киёво озеро, Кийево болото). Кроме топографических особенностей местности, и возможностей технического оснащения пристанища после слияния трех крупных рек, увоза, важной и трудной переправы через Днепр для имени Киева (русского «Иерусалима», «Нового Иерусалима») имеются выразительные библейские ассоциации, аналогии, может быть воздействовавшие на представления первых русских христиан, с горой Сионом «столбовой горой» (от еврейского цийун «веха, ориентир, столб») и горами Хорив («сухими, пустыми, лысыми»), выглядящие вполне симптоматично на фоне проживания уже в раннем Киеве первой половины X века хазаро-иудейской общины, коей принадлежит авторство древнейшего документа с территории Древней Руси – еврейского письма, подписанного поручителями, среди которых может быть определен не только Гостята (аналог Ходоте), но и прозвище Северята, а за бар Кьябара (хазарское племя кавары?) иногда видят даже «сына Киевлянина, Кыянина» или скорее «Кыевича», что могло бы фиксировать время существования легенды о Кие. Название Киева (диагностируемый славяноязычный Кыев X века и его адаптации на Ки-) должно быть древнее IX века, но разногласия вокруг его первых отражений в источниках ещё существуют (варианты с Ку-). Правда, запись народной армянской легенды о Куаре, Мелтее и Хореане, имеющая некоторые лексические и общеисторические слишком явные совпадения с летописной (инды – венеды-винды, палуни – поляне) и приписанная литературным авторитетам прошлого, имеет все больше перспектив датироваться X веком, а значит и являться уникальным отголоском небывалой активности киевских русов и иже с ними. Вспомним, например, скитания некоего Хлгу-Хельги из Кембриджского документа в Хазарию, Византию, Персию и при всей идентичности имен не напоминающего вроде бы летописного Олега, что позволяет-таки допустить особую популярность среди киевских русов этого имени, может даже благодаря какому-то их лидеру Росу, вроде бы наградившему росов своим собственным именем (первые Рюриковичи, за которыми он угадывается, явно моложе первых известных грекам русов-росов, но пускай это даже Роскетиль или Рикарос, Росрик, или что и как угодно (например, все тот же мифический эсхатологический Рос, прихотливо совмещенный с русь-руотси), но что совершенно не способно заместить масштабных исторических явлений) и прославившемуся редкой проницательностью, по словам греческого автора того же X века Псевдо-Симеона, если тут конечно не имеет места пространное толкование скандинавского имени-прозвища-титула (известному в Скандинавии, но широко употребимому там с Высокого Средневековья, так что имя Ользы-Ольги фиксируется в сагах как Аллоги). Иначе труднее найти прецедент много ранее становления Киевской Руси, послуживший известности мало приметных полян в Закавказье. Отдельные находки на Киевщине дирхемов первого периода обращения (VIII-первая треть IX веков) – времени бытования городища на Старокиевской горе и существования быть может некоего или неких реальных прототипов Кия, местных князей ли, боляр, старост, нарочитых мужей совсем не обязательно под тем же именем – затем прерываются как-будто долгим безучастием региона к мировой торговле, до начального рубежа X века, что в частности неплохо соотноситься с хронологическим пиком пребывания в Ателькузу мадьяр. Использование варягами древнего хожего маршрута по Днепру на Черноморье в IX веке неоспоримо (посольство 839 года, поход 860 года), но в полной мере его пропускная способность была видимо востребована в связи с государствообразующей деятельностью Рюриковичей. Примечательно, что армянская запись легенды не упоминает напрямую сестры Лыбеди, обязанной быть может не только славянской лебеди (уведенной в имени Лыбеди), но и германской эпической Сванхильде, жившей некогда в Причерноморской Готии, то есть возможно застает легенду на этапе формирования, хотя определенная перекличка вроде бы наблюдается с именем Св.Карапета – от карапа «лебедь» (не безынтересен так же и мотив двух убиваемых братьев, отцов троицы). С другой стороны, самобытное скандинавское название Киева – Каенугард (композиты на -гард-, калькирующий славянское город, применялись у скандинавов только к названиям по маршруту из варяг в греки с конечной остановкой в Миклагарде-Царьграде) – может быть не только «лодочным городом» (от скандинавского «лодка, челнок»), местом сбора однодеревок спускающихся по Днепру, но и семантической калькой с летописной Щекавицы («скуластой») от германского «скула, подбородок». Правда, приходиться иметь ввиду, что Киев впервые встречается в скандинавских источниках гораздо позже Новгорода и Царьграда, поэтому следует полагать его оформление, во-первых, оказалось подчинено модели самого популярного (более 100 упоминаний против около 10 раз для Киева) у скандинавов русского центра – Хольмгарда. Во-вторых, оно взаимоотражается с народнопоэтическим, былинным Кыянъ-город, Кыян(ов)ъ-город, не известным в то же время летописи. Сюда же может быть отнесено и альтернативное название Киеова (допустимы и другие варианты вплоть до Витичева) у Багрянородного – Самбатас – от звучащего кеннингом германского самбатхус «всех лодок дом» (вместе со списками русско-греческих договоров и традицией о призвании летописи сочинение Багрянородного, где приводятся уникальные данные и русские слова, является одной из главных и неуязвимых опор норманизма). Вообще на издавна обжитых местах географии нередко пересекаются и переводят, переосмысливают друг друга разные языки. Вариант тюркской этимологии названия Самбатаса – «высокая крепость» – также неплохо вписывается в наши во многом приблизительные знания о ранних слоях Киева и топографию Киевщины, ведь поляне согласно летописи платили дань хазарам.
Можно обратить внимание и на то, что топонимы от кый-кий очень редки на восточнославянской территории, за явным исключением Новгродчины, в чем видимо сказываются пути формирования северных восточнославянских популяций, и может быть название Шестовицы, где располагался второй по величине восточноевропейский вик в Среднем Поднепровье сохраняет в себе черту культуры X и предшествующих веков, синонимичную заложенной в имени Киева. Эфемерность Кия (попытки относительного датирования – до прихода хазар – мало что проясняют) допускает две версии образования краткой летописной формы кыяне: отыменную и апеллятивную. Во-первых, имя, вычлененное из топонима, содержащего соответствующий апеллятив, сформировало легенду о недостающем прародителе для предкового рода, откуда затем его потомки. Во-вторых, кыяне – профессионализм, наподобие кличан «охотников-загонщиков», применимый, скажем, к рыбной ловле или рыболовецкой отрасли, а название рабочего инструмента, приспособления в основе термина со временем дает начало легенде о предке общины. У кыян и Кыева может быть таким образом или общее происхождение, или Кыев обязан также и Кию. Наконец, если бы имелась возможность расширить семантическое поле аппелятива кый заметно за рамки «деревянного ручного инструмента» или даже «бревна, столба», как в случае с новгородским диалектизмом шест «дом, семья», шесток «очаг», то и кыяне могли бы оказаться обитателями Кыя, населенного пункта, напрямую продолжающего аппелятив, в его редко встречающемся значении – «строение, дом, город, крепость», даже «лодочный дом» или что-нибудь в подобном ключе (ср. тын «забор, ограда, стена, осадное укрепление» от германского «усадьба, двор», ныр «башня, убежище» или шест, служивший иногда измерительной единицей). Кыев же – более традиционная, словообразовательная форма топонима, аналогичная общеславянской модели. А если бы киев- гора оказалась древнее первопредка Кия и города его имени, то может даже противопоставлялась бы Щекавице с Хоревицей (от диалектного «круглая» или «каменистая», «крутая» в этимологическом родстве с хоробростью и хоровиной «невыделанной шкурой») как «заставленная, застинная, застроенная» (по меньшей мере городищем VIII-начала IX веков), «жилая, обиталая» (даже если её населяли умершие, памятуя обычай сооружения славянами «домиков мертвых» на столпах, «курьих ногах»). Или просто «высокая, приметная» в соответствии с качественным характеристиками двух остальных (по аналогии с «глубоким, широким, киевой меры» или «камышовым, заросшим» озером, болотом). Можно также обратить внимание на зачастую пограничную, «станционную» географию киевских топонимов на новгородско-псковском диалектном севере, что как бы соотносимо с расположением Киева после стечения главных притоков Днепра (вспомним и реку Почайну «остановку, ожидание»). Не исключено, древнейшие формы топонимов Киевщины оказались подправлены в соответствии с притяжательной, отвечающей родоплеменным требованиям (название Лыбеди может быть обязано и «переду», вероятной границе общины кыян или полян, где, кстати, располагалось летописное Предславино), и суффиксом, отвечающим за местопребывание – -вица (как в лества-лествица-лестница, Шестовица). Вероятно также известные у восточных славян топонимы Киевичи являются вариацией ожидающейся Киевицы-Киевиц (ср. известные и летописный Киевец на Дунае и Уветичи-Витичев на Днепре). Рождение первопредков, подогреваемое у неофитов христианства и библейскими мотивами, кажется было общим местом эпохи написания ПВЛ (Пан, Чех, Лех, Рус, Радим, Вятко, Кий) – новые общности мыслили прежними категориями.
Обсуждение доступно только зарегистрированным участникам