@besovnest

Макар Донской

Божий шельма. 24/07/2022 06:03

Божий шельма.

Макар Донской.

© Соболев М. В., текст и иллюстрации, 2022

Велигер: мистические рассказы о XIX веке / Макар Донской. – М. : Издательство РСП, 2022. – 284 с.

ISBN 978-5-4477-3593-7

Матвей Облапин, молодой человек неприятной наружности с недоуменно
отвисшей челюстью и ядовито вперившимся взглядом, в котором чередовалось
негодование и удивление, походящий на заядлого бильярдиста, уже полтора часа, стоя на бугре, отвязно беседовал со своим другом Валерием Марианским. Тема пламенных речей Облапина касалась предметов столь высоких, что его товарищу Марианскому то и дело хотелось пожалеть себя и уйти, но он мужественно принимал на себя нападки Матвея, сопровождающиеся брызгами слюней. Нападки, впрочем, были адресованы вовсе не Марианскому.

– Что мне ненавидеть священников? – поежился Марианский. – Ну не за что.

– А я буду ненавидеть. Ты мой друган и поймешь меня, – закадычно настаивает Облапин.

– Ну за что? Что они тебе сделали?

– За что я их ненавижу? А вот скажи мне, брат Марианский, откуда у них
заклинания? Ведь своими чтениями в храме они себе из людей рабов делают!

– За что ненавидеть? – не сдавался Марианский.

– Если бы не было причины, за что их ненавидеть, и тогда бы их ненавидел, – буркнул Матвей и почувствовал, что отдал часть души своему товарищу Марианскому. – За что?! Да за аминь!

– Привязалось к тебе, Облапин, слово поповское, что ты его каждый раз поешь да распеваешь? Шел бы в хор петь!

– Недурно?

– Звучно выходит, – похвалил Марианский.

Облапин опять за свое.

– Ненавижу вас, священники, а вы хавайте, жуйте! Ишь ты, пуза наели!

– Не все же?! Иные подтянутые.

– Те гордые.

– Смиренного вида есть немало…

– Холеные!

– Мужиковатые бывают.

– Неженки! Они нас совращают! Враги они! Целый класс врагов! Нам с тобой, Марианский, извести их всех надо…

В уездном городке Верея Московской губернии, в котором жил Матвей Облапин, одна-единственная достопримечательность – Спасо-Входской монастырь, или, как его чаще называли верующие, обитель Входа Господня в Иерусалим. Уютно расположившись на высоком берегу реки Протвы, монастырь стал весьма популярен. Со всей Красной Слободы сходится сюда толпиться народец на службы.

– Как его там? Спасо-Входской! – неугомонно судачил Матвей Облапин.

– Вот к чему он? Но и я люблю туда ходить. Хожу да всё посматриваю на людей. Идут они и идут. Конца и края нет людской реке. И чего ходить в церковь-то? Кто тебе там поможет? Я одной барышне так сказал: «Поп уехал на курорт в Кисловодск».

– Зачем?

– Чтобы ей стало совестно.

– Поверила?

– Поверила мне, – Матвей Облапин продолжал хвастаться: – Еще как-то говорю одной: «Был такой случай: попа вызвали дом освятить, а он, видя, что мужа-то нет в доме, молодую обхватил, бедняжка насилу вырвалась!»

– Как барышня? Перенесла?

– Срама не вынесла. Как услыхала про такое, запунцовились ее щеки. Развернулась и пошла от храма.

– Ну и ты пошел бы…

– Нет. Я следующего поджидаю. Однажды стою, любуюсь на монастырское крыльцо каменное с рундуками на кувшинообразных столбах. Смотрю, идет святоша. Богомольный весь… Я ему: «А что у вас волосы такие нечесаные у всех? А бороды? Чего у вас бороды всклоченные? Что вы все ходите? Ходоки да странники. А хозяйство? Скотина на кого брошена? Бездельники!» Еще идет персонаж. Бороды вовсе нет. Волосы на голове – только из парикмахерской. Господин чистюля! Нахарахоренный тип, одетый с иголочки. Посмотреть, одежа его вопит вместе с ним: «Вот как надо!» Тошно всё это, Марианский. Вернулся я домой. И места себе не нахожу.

Красавчики Облапин и Марианский сидят на пригорочке. Внизу по деревянным мосточкам неторопливо идет седовласый священник. 

Матвей Облапин крикнул:

– Эй, аминь?!

Священник не обернулся.

– Пройдоха! – возмутился Облапин.

Марианский поднялся.

– Он же безответный!

Матвей Облапин говорит Марианскому:

– Мразь прочапала! Представляешь, как обидно мне стало? Вот же морда! Идешь! Не отзываешься! Почему? Балуешь куда, церковная пропаганда? Его бы в подвал закрыть наш? А, Марианский? Что ты вырос? Побледнел, смотри-ка? А то, может, тебя закрыть?

Марианский бросил взгляд вслед удаляющемуся священнику.

– Матвей, а он вроде крепкий.

– Еще поглядим, кто кого! – Матвей еще не вполне насытился своей дерзостью.

 – Почему он, пропаганда бреховая, не повернулся, когда я его звал? Он же миссионер! Пусть бы подошел, проповедал бы… – Матвей Облапин недовольно отряхнулся. – Марианский! Сил никаких нет. Что попы со мною делают?! Не добрые они! Злые!

От ненависти и обиды, больно схлестнувшихся у него в груди, Матвею захотелось поплакать. Да и чтобы непременно на виду у всех, пусть утешают, а может, и дадут чего-нибудь… А он, Матвей, сразу б на скачки. Поставил бы… И проиграл бы! Айхб! Поноешь вроде, а легче становится. Пособирать бы дивидентики со своего нытья… Пожалует, глядишь, какая барышня сердобольная.

Щеки Матфея зарумянились. Слеза выкатилась. Матвей сплюнул. Распрямился.
Выгнул грудь колесом. Взбодрился. Пора идти к монастырю душу отвести. Отпугнуть от службы хоть кого-нибудь.

К вечеру приходит к Марианскому.

– Марианский, дай отобедать?

– Садись, дружок. Я позову кухарок. Отдохни. Вот трубка. Табачок. Садись у камина.

Марианский позвал кухарок, которые живо захлопотали собирать на стол.

– Марианский, послушай, братец! – говорит ему Матвей Облапин, растопыривший свои красные руки, походящие на клешни крабов. – Прихожу я к обители. Колокольня шатровая, черепицей покрытая, как в старину! Ну, красиво! У колокольни мой пост, однако. Дивлюсь, а занят пост мой! Другие лайки там сторожат. Слева от святых ворот монастырских бабуля в платочке, такая ловкая! Замешкается кто-нибудь возле святых врат, а она ему: «Сын мой все посты соблюдал. А погиб в Крымскую. Подайте мне на помин, подать за сына, люди добрые. Сын жизнь за попов отдал, а они не стали его душу брать на помин. Даром не берут. А даром надо! Другой сын мой, каждый праздник ложился рано, все молитвы вычитывал ко причащению, а теперь он увечный – руки ему покалечили турки на Балканах! Не крестится».

– Сеет? – спрашивает Облапина Марианский.

– Сеет. Умело сеет, бабуля!

– Матвей, но так то же семена лукавые…

– Никакие не семена! – спохватился Облапин. – Вот послушай, брат Марианский. Справа от святых ворот сегодня застыл мужичина-богатырь, ну писаный атаман разбойной бригады! Новоявленный столпник жует чего-то да мрачно зыркает на подходящий к церкви народец. Вглядывается хмурно, сопит сердито. Обычаи и повадки богомольцев, намекает, мол, ему не нравятся. И так, знаешь, прямо в душу заглядывает: не грешник ли? Ну того гляди, вот-вот бросится.

– Мнит, что богомольцы со страху и креста на себе полагать не станут? –
осведомился Марианский. – Полагают крест?

– Полагают. Но посмотреть на того мужика, всем ясно: верующие злые, как лешие! Псы окаянные! Уф, не ходи туда. Чего еще сотворят, наделают! А то и уроют.

– Что ты несешь, Матвей? – присмотрелся к нему Марианский. – Сядь, подкрепись. 

Матвей Облапин зарделся и сел за стол с показной важностью, набехтеревшись, знаю, мол, о чем говорю. Желая дать пройти подступившей комком к горлу обиде, Облапин взял нож, отрезал кусочек от свиной отбивной и с удовольствием положил себе в рот дымящегося мяса. Немного пожевав и наполнив рот слюнями, Матвей прихватил трясущейся от волнения рукой бокал с водой и сделал три глубоких глотка. Вода побурлила к нему в утробу, клокоча и чавкая.

– Думаю я, коли два места мои занятые, пойду в храм, к иконе. Захожу. Всё в дыму кадильном! Вонь стоит невыносимая! Нестерпимо воняет-таки! Хотел я выбежать, да вон им то, видать, нравится.

– Наверно, ладанок архиерейский? – неуверенно прокашлялся Марианский.

– Может, он и есть в нем, запах какой… А мне что? Мне, брат Марианский, всё повывернуть да повыкрутить необходимо. Я бы желал, чтобы духу их монашеского не было. Театр можно. Я бы посещал… А то и сам артистом заделался б. Вот сие по настоящему интересно. А икон чтобы не было…

Марианский закурил трубку. Облапин подошел к окну. Весна приятно украшала своим дружеским капельным разговором облезлые доски родового гнезда Марианских. За окном речная гладь, пристань и великое множество лодок и карбасов. Марианские прежде были богачами, а теперь торговали веслами, сетями, уключинами, а также и самими лодками.

Облапин уселся в кресло.

– Иные белят, а я нет. Да и что за пустяк! Переставить немного место, перевести на другое время. И вот уже перед тобой не священник, а погибель!

– Не совестно тебе, Матвей? – налег Марианский.

– Бывает. Но своего не уступлю! Так надо!

– Как?

– Представь, заходит в храм богомолец, странник или монах… И говорит: «Здравствуйте, добрые люди». А мы с тобой, Марианский, у него за спиной: «Зайти-то зашел, а с народом не поздоровался!»

– Как же это? А услышит?

– Ну, так не орать же…

– Что же мы, черти с тобой, Матвей? Нехристи?

– С виду мы это, кажись, не черти окаянные. Мы приличные люди. И скажу тебе Марианский! К нам не придерешься, потому что мы и есть церковь! Я вот тебя, Марианский, почему полюбил? Полюбил я тебя, как братца, потому что у тебя понимание есть. За то, что ты на длиннополое отродье то «их отцами не зовите» сказал. Помнишь?

– Да, было, – усмехнулся Марианский. – Я ведь, признаюсь тебе, сопротивляюсь шибко всему Евангельскому. Однажды подсел я как-то в парке к одному священнику. Вижу, он так с виду прост, что ли. Показывает всем, что не гордый, мол, поп, а свой.

– Да какой же он свой? Рабочий? Крестьянин? Инженер? У них и сословие свое. Ох, уж и попили они кровушки народной.

– Погоди, Матвей. Я к нему подсел. Он сидит, молчит. Я возьми и спроси его: «Как ваше имя, святой отец»? Священник был рад ответить: «Отец Варфоломей».

– Не называйтесь отцами! – торжественно восперился Матвей Облапин.
У него была привычка говорить пафосно и показательно воздевать кривой
указательный палец.

– И я ему: «А сказано, не называйтесь отцами»…

– У того Варфоломея, поди, сразу, химера его побери, и свет в глазах померк? – развалился в кресле у камина скрытый в полутьмах гостиной счастливый Матвей Облапин. – Знаешь, я пока в очереди к иконе стоял, проповедь началась. Явственно до меня слова не доносятся, хотя не шумно в храме совсем. А я всё пытаюсь, пытаюсь расслышать-то! Ну и вспыхнул: «Ну, давай, свора поповская! Бреши, бреши! Чем ты еще меня убеждать будешь? Все твои слова я против тебя обращаю. Ты мне проповедь, я тебе отповедь. Ты мне панихиду, а я тебе: «Иди в хламиду!» Ты мне: «Ставьте свечу», а я стою, по всему вроде молча, а сам в душе хохочу! Не можете вы, если можете! Не сотворите молитву, если сотворите. Не помогаете вы людям, если помогаете! Ненавижу вас святоши!» – Матфей запылал от своей речи. – Вот так, братец, я в церковь сходил.

– А почему, Матвей, ты их ненавидишь? – поинтересовался бравый Марианский.

– Почему? Сам не знаю.

Матвей поднялся, сделал пару шагов и слегка высунул голову в коридор,
выглядывая, нет ли посторонних ушей за дверями столовой. К удовлетворению своему, найдя, что никто кроме Марианского ему не внимает, Матвей снова уселся в кресло и вдохновенно изрек:

– Впрочем, послушай. Отец мой торговал глухоозерским цементом. Я его редко видел. Всякий раз, когда он возвращался из Москвы с прибылью, напивался и бил мою мать так сильно, что Никитич, живущий по соседству, говаривал, что отец мать, молодую и красивую, послушную ему во всем женщину, можно сказать, ни за что позорил и целенаправленно убивал. Отчего так случилось, от беспрестанных побоев отца ли, или от старания матери во всем его слушаться и почитать вопреки дракам его и пьянкам, но мать веру свою потеряла. Перестала посещать церковную службу. Я был малюткой. И тоже обиделся на Бога, надломился от скорби ее. А она хорошая была. Перед кончиной лет десять жаловалась мне, что стоит ей закрыть глаза, как она видит волка. Упитанный и зловещий, разбодяживший ночной прохладой свою грязную шерсть, волк, до поры медливший, вдруг стремительно разевал пасть и бросался на мать, норовя схватить ее за самое лицо. Мать полагала, что страшные видения приходили в ее спящее сознание из-за церкви.

– А прежде? Ты же ходил в церковь? – взволновался Марианский.

– Раньше я возле дверей стоял. Хотелось войти, да не смог. Чаще не хотелось… С детства на травушке-муравушке возле церкви валялся. А там из окон храма пение несется. Вот и служба, – Матвей подкинул дрова в камин. – Знаешь, Марианский. Я задумался. Мы с ребятишками слышим пение ангелов поющих, славящих Бога? Или то народный голос? Мальчиком почувствовал я веру. Тогда казалось мне, что душа знает ее! Чистая она, как слезы материнские, вера наша. Вера наша православная! 

Марианский презрительно скорчился. 

Облапин, озаренный чем-то светлым и божественным из детства, вдохновленно продолжал:

– Марианский, ты меня поймешь. Возжаждешь и ты ее, и снова, снова в храме, обретая ее, споешь в унисон вместе со всем народом, потому что роднее веры нашей никакого голоса нет.

– Это что? Ты пил? Ты не в кабаке сидел, часом? Договорился! – покрыл упреками своего товарища Марианский.

В тот вечер выпроводил Матвея Облапина не трезвого и не пьяного Марианский. И более уже не общались они между собой, а прежде были, как говорят, не разлей вода, всё одно – братья родные.

Прошло немного времени, и, к удивлению всех, Матвей Облапин исправился, окультурился, склонился перед святым алтарем в слезах и поступил в семинарию. Матвей выучился и стал священником. В семинарии дали ему на выпуске фамилию Рождественский. Приписали отца Матвея Рождественского к церкви Рождества Богородицы в Столешниковом переулке, что в Москве.

Прошел год как стал отец Матвей служить. Раз приехал в храм молодой архиерей вместо прежнего владыки, ушедшего на покой. А Матвей душой не принимает его. «Молодой! Очки напялил на нос! Интеллигенция!» 

И вот старое пробудилось кобенное в Матвее нечто. Смотрит Матвей, архиерею досадить бы как-нибудь скрыто. Но ничего не выходит! Сила какая его архиерейский сан охраняет? Взял Матвей нож. Крутит его да поворачивает и все думает: «Пора архиерея того на нож посадить». Вспомнились ему белые денечки. Как кричал Матвей «Эй, аминь»! проходящему у их пригорка святоше из Спаса-Входского. «А теперь что? – вознегодовал он. – Я сам святошей заделался? Вот я этот нож в сапог, а на службе в кадык архиерею! Кровь хлынет, как ему тогда величаться?»

Матвей походя крутит ножом, прикидывает, чисто ли войдет клинок? А если на рукоять еще второй рукой поднажать? Измотался. Выхолостился Матвей. Сунул нож в сапог за голенище. Смутился, будто маститый праведник. «Повода нет. Ах вот! Почему он указывает? Он что нам указывает? Почему он смотрит? Для чего на меня посмотрел внимательно? Достаточно! – махнул рукою Матвей. – Желание поквитаться было у меня, но, чтобы достать нож из-за голенища, сил не нахожу. Отлегло бы?» И впрямь отлегло у Матвея.

Как-то на службе представился Матвею случай неожиданный и удивительный сквитаться с архиереем. На Херувимской песне, аккурат перед Великим входом, архиерей стоит у жертвенника спиной к духовенству и долго поминает (что утомительно для Матвея). Консисторский протоиерей, приготовляясь к Великому входу, берет крест в руки, настоятель собора берет крест с престола, а Матвей берет копие, то, каким агнца на проскомидии заколают (без чего не может быть и службы). Младший священник, готовясь к Великому входу, берет в руку лжицу. Каждый иерей подходит сзади к архиерею и целует его в плечо в тот момент, когда архиерей частицы из просфоры вынимает. «Ах же
какой случай! – обрадовался Матвей. – Вот его спина. У меня копие. Чего еще желать?»

Тут Матвею некстати ли, но пришла и засела, въелась в горячую бубновую голову вредная мыслишка! Что, дескать, видит Господь его, Матвея, страшный невиданный грех убиения архиерея на Божией службе. И где? В святом алтаре! Подкосились ноги у Матвея.

Отец Матвей по сути и по нраву своему был разбойником с большой дороги. И как он стал священником, сам досадовал, но не смог уразуметь. Вероятно, это осуждение довело его до такой крайности. Уже в семинарии Матвей разузнал значение перифраза слов Евангельских: «В чем кого осудишь, в том сам и побудешь». А Матвей с ясновельможным лодочником Марианским только и делал, что критиковал и ругал духовенство! Как сам веровать начал? Не прошибешь ведь? «Что вы меня потчуете верой вашей?» А сам верует Матвей! Честно верует. Жутко ему это! Волнительно. Трезвит. А в сути Матвей не поменялся. Беспринципный и каверзный задира, разбойник, грабивший честность и религиозность прихожан, прежде подвергавший циничному хаю их самое право верить, а ныне жестоко преследующий их за несоблюдение евхаристического поста, Матвей ни справа от распятого на кресте Спасителя не видел себя, ни слева. Сначала в семинарии, а затем в церкви своей явился он поначалу робким почитателем Христа, но всегда знал и искал Облапин лишь свой разбойничий и алчий интерес. «Верея же!» – осенило Матвея. Если бы дослушал Марианский Матвея Облапина, то узнал бы про верею. «Верея ведь что? Столб, на который воротина навешивается! На каждом молебне батюшка мое имя о здравии поминал, пока я на траве-мураве с ребятишками живот залеживал, и закружилось у меня все перед глазами… Записки! Церковная записочка о здравии – вот она, верея их! Как ходила тетя Клава на заутреню, всегда меня брала и записку подавала о здравии. Это записочки, ею подаваемые о здравии, меня поменяли! Открылась мне вера…» Так думал Матвей Облапин, однако своекорыстие уже овладело им. Что ни взгляд у него на архиерея, так подобострастный, а внутри живет нелюбезность, скрученная в немалый моток и еще усиленная ненавистью к тому, кто выше по иерархии и старше по сану. Одержимый язвительной дичкой, Облапин и себя уже перестал ощущать в сане, взирая лишь на близкого и безжалостного до очевидности, хитрого и вероломного епископа. Что в нем? Не молитвенный, а столб-таки, гляди: верея. Точно он здесь врос? Придверник!

«Есть ведь и зависть! Хмуроокая тоска во мне и жалкое кривляние не от зависти ли?» – Облапин омерзительно сутулился, бегая узкими глазками и шевеля елейными устами что-то едва уловимое перед прямым, как столб, архиереем. – Зависть! – тихонько позвал он свою давнюю подругу и страсть. – Скажи! Это ты верея и бичея моя? Зависть молчала. Лишь намекала Матвею на широкую спину епископа. «Сейчас бы ткнуть! Схватят, скажу: пошатнулся я! Голова закружилась! Нечаянно, мол, я… Поверят!»

Консисторский протоиерей с крестом в руке пошел целовать архиерея. За ним встал в очередь на целование настоятель храма. Время и Матвея подходить целовать в плечо архиерея как своего пастыря. «Но дело поганое!» – замешкался Матвей. Словно ртутью наполнились члены тела его.

Известно из церковных источников, что многие грешники были остановлены неведомой силой и удержаны от своего дурного поступка. Оказалось, что тут Матвей не стал исключением. Нашло на него озарение! Услыхал Матвей голос явно ему говорящий: «Бог! Бог! Бог! Бог!» Стучит сердце Матвея. Не может он угомониться. Смотрит на архиерейскую спину. «Вот я тебе сейчас»! И снова заколотило в его кипящем сознании: «Бог! Бог! Бог!» А другая, будто своя, мысль говорит отцу Матвею: «Нет Бога! Нет! Враки это ваши, поповские! Режь его!» Но снова стучит в висках: «Бог! Бог! Бог!» С властью большой стучит в разуме Матвея Облапина обличающая сила, и чем более хочет Матвей архиерея в спину или в шею острым копием ударить, тем более он власть эту чувствует. Неземную власть, сверхъестественную.

«Если Бог есть, он меня остановит!» – решает Матвей и представляет, как сейчас он, подойдя ближе к архиерею, отведет назад руку с копием для замаха… «И никто не помешает! Никто!» Закончились мысли. «Нет Бога!» – уверенно решает Матвей.

Вдруг двое свещеносцев, не сговариваясь, отошли от положенного им нахождения у боковых дверей, подошли к архиерею и встали по сторонам от владыки. Двое священников с крестами встали лицом к Матвею, заслонив собою архиерея, а стоящий позади Матвея со лжицей в руке отец Андрей Вяземский критично заметил ему:

– Что ты встал? Иди вон туда к стене! Дай мне подойти…

Матвей замер. Никто не подпустит его к архиерею? Стало быть, всё, что задумал, небывальщина?!

Неожиданно архиерей обернулся и пронзительно глянул на отца Матвея
Рождественского чрезвычайно суровым и праведным взором. И устремилась от взора архиерейского, будто погоняемая ветром грозовая мраковая туча, в душу отца Матвея бездна простых смыслов. «Придется отвечать за свое деяние!» Матвей понял: ничего не стоит заломить его обессиленные руки этим богатырского сложения пастырям, у каждого из них косая сажень в плечах.

Матвей крякнул. Пальцы его закогтили, заскребли корявые
о невидимый камень веры. Звякнули ключи Петра. От осознания конца своего отца Матвея покачнуло, и он рухнул на пол, ахнув и выронив из рук копие. Нагнувшийся к священнику Андрей Вознесенский обнаружил, что отец Матвей Рождественский мертв.

В некрологе, выпущенном духовной консисторией 20 ноября 1880 года, выражались соболезнования в связи со скоропостижной кончиной священника Рождественского, преставившегося на сороковом году жизни от неизлечимой болезни легких. Отпевание прошло по чину иерейскому. Над куполами храма Рождества Богородицы в Столешниковом переулке, в густых облаках, москвичи заметили крест, образовавшийся в виде просвета, чего прежде не видели. Однако видение креста над куполами храма в Столешниковом переулке не вызвало у прихожан религиозного подъема. Никто не стал комментировать это явление и подоспевшему корреспонденту.

– Отец Матвей удостоился от Бога кончины праведника, ибо не каждого Господь сподобляет умереть во время Херувимской песни в полном священническом облачении и с копием в руке, – говорили прихожане в храме.
И приготовились поскорее забыть скоропостижно скончавшегося священника. Но отец Матвей напомнит им о себе.

Всех еще держало недоумение, когда уборщица храма Никифорова столкнулась с неожиданным для нее затруднением. Дело в том, что Никифорова имела послушание от настоятеля храма Рождества Богородицы в Столешниковом переулке мыть пол в алтаре и протирать пыль с подоконников. Уже года два как, пользуясь благословением, данным ей настоятелем, Никифорова входила в алтарь ночью, где ее неоднократно заставал церковный сторож Гладиаторов, поначалу дивившийся ее трудолюбию. «Что она там стояла? – недоумевал сторож. – Может быть, просила чего-нибудь у Бога?» Гладиаторов недоношено вымусолил, что уборщица Никифорова надеется, сблизившись с престолом, на котором хранятся святые тайны, вымолить скорее для себя необходимую ей милость, и, что называется, отпустил ситуацию, не докладывая об этом настоятелю. Никифорова между тем приноровилась дважды заходить в алтарь. Первый раз – днем, для уборки. Второй раз – ночью, для молитвы. А вот после того как священник умер на службе, обнаружилось, что Никифорова стала бояться. Боялась Никифорова как человек, видящий тайное. Трепетала Никифорова, словно птица, срывающаяся с развалин древней усадьбы, вспугнутая неведомым, заиндевело скрывающемся в глубине загадочных руин. Никифорова вдруг уразумела, что алтарь совсем не место для женской молитвы. Никифорова ощутила страх всем своим трепещущим естеством. В итоге сторож Гладиаторов доложил, что уборщица наотрез отказалась входить в алтарь мыть пол. Настоятель вынужден был сам приступить делать уборку. Однако едва смеркалось, настоятель как есть оставлял швабру и ведро и уходил домой. Настоятель храма стал испытывать страх в алтаре с наступлением сумерек.

Появилось и еще одно странное обстоятельство, связываемое с кончиной
священника. Сторож Гладиаторов неоднократно докладывал, что по ночам, проверяя решетки на окнах храма, с удивлением для себя слышит в алтаре дерзкий, недовольно создаваемый кем-то шум, который сменяют быстрые удаляющиеся шаги. Гладиаторов с ужасом заметил, что чем тщательнее он следит за безопасностью храма, тем чаще из двухсотлетнего алтаря храма в Столешниковом переулке раздается жалобный и пронзительный мужской плач.


0



Обсуждение доступно только зарегистрированным участникам